(вернуться к разделу «Воспоминания»)
Игорь Александрович Мельчук
профессор Монреальского университета,
почётный доктор Института языкознания РАН
В связи с приближением 70-летия Института языкознания мы попросили почетного доктора Института языкознания Игоря Александровича Мельчука поделиться своими воспоминаниями об институте и лингвистической жизни 1960—70-х годов. Мы рады представить вам эти мемуары, которые Игорь Александрович написал в своем неподражаемом, уникальном стиле, не связанном привычными условностями, касающимися тематики и лексики.
Названия «Крохотки» и «Виньетки», равно как «Записи и выписки» уже заняты великими людьми (А. Солженицыным, А. Жолковским и М. Гаспаровым); я не могу соваться в этот калашный ряд, а потому я и остановился на следующем неприхотливом заглавии:
Фиговинки и фигулюшки / Обрывки и ошмётки
(или: Я в Институте языкознания АН СССР)
- 1. Как я пришёл в ИЯз
- 2. «Дорогой товарищ Брежнев!»
- 3. «Большой секрет, большой секрет!»
- 4. Никита Ильич Толстой в мужском сортире
- 5. «Надо уметь говорить на их языке…» (Георгий Владимирович Степанов)
- 6. Мария Алексеевна Федотова
- 7. Диссертация как ложе любви
- 8. «Ах, если бы вы видели его жену!»
- 9. «Это ж только так говорится – ‘загорать!’»
- 10. «50% жопы, 50% задницы»
- 11. Где находится афедрона?
- 12. Pour les poumons de vos voisins!
- 13. Лариса Владимировна Степанченко
- 14. Идеологический семинар и бухгалтер Зоя Ивановна
- 15. «Ну, с этим – только под общим наркозом!» (Юлия Васильевна Заславская)
- 16. ИЯз и ГБ
- 17. Совместная работа с Владимиром Андреевичем Успенским
- 18. Как я ушёл из ИЯз-а
- Благодарности
- Приложение 1
- Приложение 2
- Приложение 3
Сначала – две существенные оговорки.
1. Когда я поступил (не без скандала! См. ниже) в Институт языкознания АН СССР [в дальнейшем – ИЯз] в 1956-ом году, ИЯз и будущий Институт русского языка [ИРЯз] ещё были одним целым и размещались в старинном (XVIII век) здании на Волхонке, 18/21. В моей слабеющей памяти эти институты сливаются в один, так что не исключено, что какие-то из моих историек относятся к ИРЯз-у.
2. Я мало что знаю про Институт языкознания как таковой, поэтому речь пойдёт про меня самого, вернее – про забавные случаи, произошедшие там (и не только там!) со мной (и не только со мной!), и о людях, с которыми я там (и не только там!) встречался. Я был принят на работу в Институт языкознания летом 1956 года и уволен летом 1976 года, не пройдя переаттестацию (как не удовлетворяющий требованиям, предъявляемым к научным сотрудникам): см раздел 18. О Боже, как давно всё это было…
Итак, начнём, пожалуй!
1. Как я пришёл в ИЯз
Весной 1954 года (по-видимому, март; было холодно и очень слякотно), выходя из здания филологического факультета МГУ, что на Моховой (где я учился на четвёртом курсе испанского отделения), я столкнулся нос к носу с Димой Урновым, знакомым мне студентом-первокурсником английского отделения: интеллигентный парень, с хорошо подвешенным языком, видный и красивый, хорошо острил. У нас были полуприятельские, но очень поверхностные отношения. (Ныне Дмитрий Михайлович Урнов – советско-американский литературовед, шекспировед; доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей; научные интересы связаны с английской и американской литературами, проблемами писательского мастерства. С 1991 г. живет и работает в США.)
Дима занимался конным спортом, и в тот день и час возвращался из манежа – от него приятно пахло тёплым конским навозом; он был в широченных галифе, в какой-то залихватской фуражке, румяный и улыбающийся. Увидев меня, он просиял: «Вот тебя-то мне и нужно! Слушай, у меня к тебе совершенно дикое дело. Я не могу толком ничего объяснить, но вот примерно так: у меня есть подружка, её зовут Наташа Рикко…»
Моя первая реакция была – как это? В самом деле: в Москве пятьдесят четвёртого года имеется человек по имени Наташа Рикко?! Дима объяснил мне, что она полуитальянка (её отец – итальянец), а сама она аспирантка-математик, и какой-то там товарищ, то ли Липунов, то ли Ляпунов, её учитель, или что-то в этом роде («Я подробностей не знаю», – остановил Дима лавину моих вопросов), хочет сделать так, чтобы какие-то машины [???] переводили с одного языка на другой.
В пятьдесят четвёртом году для студента филфака в Москве это звучало как абсолютный бред. Бессвязные слова, такие же, как приводимый в своё время пример образцовой бессмысленной фразы: «Принесли пакет молока». Над этим хохотали. (Потом пакеты молока и в самом деле появились. )
Вот так же это прозвучало для меня: «машины, языки, переводить, Липунов, Наташа Рикко» – запредельные какие-то вещи. Но Урнов очень на меня насел: «Нет, это вполне серьёзно, ты не смейся, Наташа очень милая девочка, она неглупая, раз она так говорит, значит, в этом что-то есть». – «А я-то тут при чём?» – «А вот при том, что для перевода им нужен человек, филолог, знающий языки, и они позвали меня. Но меня это не интересует, я – литература. И потом они английский плохо знают, они все знают больше французский, вот как ты. И они просили найти какого-нибудь умного и такого подвижного филолога с хорошим французским. И я вспомнил про тебя!». Я подумал: «Чем я рискую?» и согласился.
Урнов отвёл меня к Наташе Рикко, где-то на улице Горького. Не помню, это была первая или вторая встреча (через день), но то, что я ясно помню – в комнате я и три девицы. Нам всем по двадцати одному, максимум двадцать два года. Наташа Рикко – высокая, худая, горбоносая, типичная итальянка, как мы их себе представляли; Таня Вентцель – дочь знаменитого математика, зеленоглазая и плотная; и Оля Кулагина – внешне наиболее незаметная из них; она оказалась самой работящей.
Девицы облепили меня со всех сторон и объяснили мне, что существуют такие машины, которые обрабатывают информацию. Не помню, какие они употребляли аналогии, уж очень смутно у меня было в голове; совершенно непонятно, как же это можно сделать. Никто тогда ничего такого не слышал, конечно. Самого слова «компьютер» ещё не было2. И даже слово «ЭВМ» (т. е. электронно-вычислительная машина) ещё ни разу не появилось в печати. Насколько мне известно, в СССР тогда была единственная работающая ЭВМ – «Стрела». Но она была ультразасекречена, поскольку использовалась для военных целей – для наведения баллистических ракет... И никто из нормальной публики про это ничего, разумеется, не знал.
Девицы же мне понравились. Они говорили очень чётко и разумно, хотя я всё равно плохо понимал. И я им тоже понравился, так что они дружно сказали: «Ну, мы ведём тебя к шефу!»
И ещё через сколько-то дней (всё происходило абсолютно стремительно, вся процедура заняла, по моим теперешним ощущениям, порядка недели) я встретился с профессором Алексеем Андреевичем Ляпуновым, одним из создателей советской информатики (тогда она называлась кибернетикой). Мои девицы отвели меня к Ляпунову – домой, на Шаболовку, ещё на старую его квартиру. И там я совершенно обалдел от него. Ещё бы! Он был тогда молод, блестящ, полон сил и громадных прожектов, которые он вывалил на мою юную голову.
Ситуация была такая: в январе пятьдесят четвёртого года в западной прессе появилась первая публикация об успешном эксперименте машинного перевода в США. Его осуществили два американца – программист Питер Шеридан и лингвист Пол Гарвин, с которым я потом близко познакомился. IBM-овский компьютер «Марк-2» (или что-то такое, какой-то совершенно допотопный мастодонт) перевёл на английский триста русских фраз, составленных случайным образом. Там был ограниченный словарь, и нужно было, чтобы все слова в переводимых фразах были из этого словаря; а сами фразы могли быть какие угодно. Перевод получился ужасный, но это был перевод, выполненный машиной! Коряво, но в общем – перевод.
Короче говоря, Ляпунов меня просто купил с потрохами. Ничего более интересного я до того никогда в жизни не слыхал. Я, конечно, согласился сотрудничать с ними на любых условиях и тут же начал работать с Кулагиной. Собственно говоря, Ляпунов велел всем трём девицам этим заниматься (они были его аспирантками первого года). Но Рикко и Вентцель как-то отпали по разным причинам личного свойства, а с Ольгой Кулагиной мы трудились полтора года очень напряжённо. И где-то ранней весной пятьдесят шестого года у неё (она работала в Институте прикладной математики [ИПМ], куда я вообще и войти-то не мог, такой он был секретный) этот алгоритм «зафурычил», появились первые машинные переводы с французского языка на русский. И наши переводы были лучше, чем у американцев. Мы написали работу, которую представили на конкурс студенческих работ, и получили то ли первую, то ли вторую премию, я забыл, но какую-то очень высокую (кажется, первую и вторую премии пополам). И нашу работу опубликовали как статью в «Вопросах языкознания» (1956, № 5)3.
Это был пятьдесят шестой год, и в начале лета я окончил университет. (Я учился на год больше, чем должен был, потому что моё испанское отделение неожиданно закрыли. Я вынужден был получать диплом по французскому языку, т. е. мне пришлось в один год выполнить программу четырёх лет французского отделения.)
За это время я очень сблизился с Ляпуновым – профессионально и человечески. Он хотел взять меня на работу в свой институт – ИПМ – и создать там группу машинного перевода. Он уже взял одну лингвистку из моего университетского выпуска, Таню Молошную; она была специалистом по английскому языку. Ляпунов прикрепил к ней своих математиков, и они тоже что-то разумное сделали. Но хотя он жаждал иметь меня в своём отделе, при всём его колоссальном влиянии ему отказывали принять меня на работу несколько раз, причём в последний раз в резкой и грубой форме: Мельчук – еврей, а ещё один еврей, да и не математик, в ИПМ не нужен. Тогда он добился, чтобы ту ставку, которую он для меня отвоевал в президиуме Академии Наук, оставили ему лично, а он передал эту ставку в Институт языкознания – с условием, чтобы на эту ставку взяли меня. (Для судеб науки тогда такие «ненаучные» вещи часто играли важную роль, а для меня лично вся эта история определила мою жизнь. Если бы я попал в институт к Ляпунову, я не стал бы тем, чем я стал. Не знаю, лучше это или хуже. Но я стал бы совершенно другим человеком с сильно другими лингвистическими взглядами.)
Однако меня не захотели брать и в Институт языкознания – по той же самой причине! Директор ИЯз-а Борковский честно сказал об этом Ляпунову. Это было почти при мне. Алексей Андреевич пришёл лично к директору со мной, но директор как-то замялся и попросил меня выйти. У них был разговор, достаточно резкий. Алексей Андреевич раскричался, начал размахивать руками. Я сидел в канцелярии, перед дверью кабинета, не слышал конкретных слов, но было совершенно очевидно, что дело опять в моем еврействе; сквозь дверь был слышен шум голосов, а вышел Ляпунов красный, возбуждённый, очень злой – и тут же пересказал мне беседу: директор ему сказал, что у него уже много евреев, и он ещё одного принять не может.
Но Ляпунов всё-таки заставил Борковского взять меня: для Института языкознания математик ранга Ляпунова, орденоносец, связанный с военными, партийный и так далее, всё-таки был решающей силой, и директору, который хотел быть избранным в Академию наук, бесспорно, не следовало лично ссориться с человеком такого калибра, тем более, что Ляпунов был в дружеских отношениях с президентом Академии... И меня взяли.
В течение следующих примерно десяти лет я продолжал очень тесно сотрудничать с Кулагиной, а через неё – и с Ляпуновым. Так началась моя научная жизнь.
Игорь Мельчук в 1957 г.
2. «Дорогой товарищ Брежнев!»
Поскольку я занимался вопросами машинного перевода, дирекция института считала меня способным расшифровать любой текст и несколько раз обращалась ко мне по этим вопросам. В частности, однажды мне дали на расшифровку письмо от заключённого из какого-то концлагеря. Дело в том, что письма заключённых, разумеется, читались начальством лагеря и жалобы не пропускались; поэтому наиболее хитроумные зеки использовали другие языки (например, молдавский или мордовский) или же прибегали к примитивным шифрам. Данное письмо было написано по-русски, но зашифровано побуквенно выдуманными значками: ¬,∣,∟, ˧, ͡ и т.п. Я сразу заметил часто повторяющееся двухзначковое слово и решил, что это “я”, где йот и “а” закодированы отдельно. (Каков, однако, лагерный фонетист! Догадался, что буква Я = /jа/…) После этого письмо было прочитано за 20 минут (это была жалоба на неоправданные строгости) – и я стал местной знаменитостью.
В результате, когда через несколько месяцев в Институт специальным курьером доставили совершенно секретное письмо, пришедшее на имя Брежнева (и не из концлагеря!), замдиректора Юнус Дешериев торжественно вызвал меня и не менее торжественно поручил совершенно секретно расшифровать и перевести письмо. Этот текст тоже был закодирован выдуманными значками и тоже побуквенно. Но тут на первой строчке были три слова, за которыми следовал восклицательный знак. Я ничтоже сумняшеся решил, что это «Дорогой товарищ Брежнев!»; так оно и оказалось. Таким образом, я сразу получил чуть ли не половину алфавита и прочёл письмо со свистом и грохотом. Оно было от сумасшедшего, каковой предлагал … новый способ записи оркестровых партитур, благодаря которому можно будет легко и быстро сокрушить США! Я написал перевод и совершенно секретно отнёс его Дешериеву. Чего я не сумел установить, это номер дома и квартиры в обратном адресе: цифры были тоже закодированы и не повторялись, так что возможностей прочесть их не было. (Как говаривал Юрий Кнорозов, знаменитый дешифровщик языка майя: «Если же и язык неизвестен и алфавит нeизвестен, то чего уж тут!») Дешериев ужаснулся тексту письма, ибо он должен был посылать перевод от своего имени. Глазки его забегали, и он начал меня допрашивать, как именно я расшифровал текст. Никакие мои объяснения не проясняли ему суть дела – он никак не мог схватить, почему, если я так бойко читаю весь текст, я не могу прочесть два простых номера. Так я и не знаю (и теперь уже не узнаю), получил ли дорогой товарищ Брежнев адресованное ему послание.
3. «Большой секрет, большой секрет!»
Вдруг вызывают меня к директору. А там учёный секретарь института Елисеев и замдиректора вышеупомянутый Юнус Дешериев официально велят мне получить … допуск! (Для зелёной молодёжи: допуск – это такой документ, который в СССР давал право знакомиться с секретными документами.) У нас в институте секретного отдела не было, так что меня отправили в соседний Институт философии. Там заведующая Первым отделом, очень большая и очень красивая армянка по имени Сусанна (отчество и фамилию я забыл), перечислила мне документы, которые я должен собрать, и пояснила: «И месяца через три, если всё в порядке…». С чем я и возвратился к своему начальству. «Невозможно!» – сказал Дешериев, – «нам нужно сейчас же…» – «Да в чём дело-то?» – «Вот вы должны определить, насколько важны для СССР некоторые публикации, но человеку без допуска их показывать нельзя!» – «А про что публикации?» – «Про машинный перевод». – «А можно мне эти публикации показать хотя бы издали? Я знаю все работы по машинному переводу в мире4, так что, возможно, и узнаю что-нибудь». – «Попробую выяснить…»
Через неделю совершенно секретный тип пришёл в институт с совершенно секретной папкой и исчез в кабинете Дешериева; вызвали туда и меня. Меня поставили в полуметре от стола, и тип выложил на стол некий документ большого формата, обёрнутый в плотную бумагу. Взглядывая на меня (а вдруг я наброшусь на него и открою весь документ!), тип отвернул уголок, и я увидел знакомую фиолетовую картонную обложку публикаций Центра МП в Гренобле (Франция). «Секунду!», сказал я, сбегал в общую комнату нашего сектора (Структурной и прикладной лингвистики) и принёс все имеющиеся у меня публикации этого центра – его руководитель, Бернар Вокуа, аккуратно присылал мне их. Секретный тип взял их у меня, повернулся к столу, загородив его от меня своим большим задом, и сравнил свои документы с моими. Обнаружив полное совпадение, он остолбенел и помрачнел. «Откуда эти издания у Вас?» – «По почте пришли. Они есть во всех университетах Европы!». Меня отпустили с миром… Но я уверен, что нечаянно разрушил карьеры нескольких кагебешников. Какой-нибудь советский разведчик «добывал» эти документы с риском для жизни, подлезая под колючей проволокой под дулами автоматов; а тут оказалось, что эти документы имеются повсюду!
ССИПЛ ИЯ АН СССР. 14/X.60. "Юбилейное". И. А. Мельчук, А. А. Реформатский, Л. Н. Иорданская, Р. М. Фрумкина.
4. Никита Ильич Толстой в мужском сортире
Одной из достопримечательностей наших двух институтов (языкознания и русского языка) был Никита Ильич Толстой, правнук Льва Толстого и выдающийся учёный-славист. Очень высокий и крепкий, с большой бородой и весёлыми (или насмешливыми?) глазами, он был всегда и везде заметен. Я с ним практически не общался – сферы наших интересов не пересекались; с тем бо́льшим удивлением чувствовал я его очень тёплое ко мне отношение – в его улыбке, быстром рукопожатии или даже в лёгком кивке, когда он с кем-то говорил, а я пробегал мимо. Но вот однажды мы встретились в дверях мужского туалета, перед комнатой № 28 – сектором Михаила Викторовича Панова; эта комната была полна вполне очаровательными юными ледя́ми5. Туалет оказался занят: там находился Толстой. Я стоял в узком коридорчике, ожидая своей очереди, а Никита Ильич, закончив все соответствующие процедуры, тщательно мыл руки над маленькой раковиной внутри сортира, как вдруг он увидел меня. Он очень дружелюбно улыбнулся и, продолжая то ли мылить, то ли вытирать руки, заговорил со мной: «Что это, дорогой Игорь, Вы такой бледный? Да и лицо вроде похудело… Всё ли в порядке?» – «Да, Никита Ильич, всё в порядке. Просто разных дел и неприятностей много». И тут вдруг он сказал своим могучим бархатистым басом, так что не только в комнате №28, а и во всём коридоре было слышно: «А Вы знаете, что сказало лицо жопе, когда увидело её в сортире?» Я обомлел: ведь это было не в 2020 году, когда запретных слов в русском языке практически не осталось, а более полувека назад, когда такие слова произносили только в пьяных компаниях. «Оно сказало – ‘Почему же так, что я такое морщинистое, старое, убогое, а ты такая гладкая да розовая?’ – ‘А потому что я на всё и на всех сру!’, ответила жопа. Вот, Игорь, как Вы должны относиться к жизни». Да, настоящий русский барин-аристократ мог себе позволить сказать это в дверях мужского сортира на втором этаже (Волхонка, 18/2), рядом с комнатой №286.
5. «Надо уметь говорить на их языке…» (Георгий Владимирович Степанов)
Ещё один замечательный человек в нашем институте прекрасно относился ко мне и тоже учил меня жить – Георгий Владимирович Степанов, известный по детскому прозвищу Готя, филолог-испанист, который в моё время заведовал Сектором романских языков, а потом (уже после нашего отъезда из СССР) стал и директором нашего института. Его прошлое было окутано тайной; вот что я знал о нём из слухов: в 1938 году он был – восемнадцати лет отроду – отправлен в Испанию как военный переводчик на гражданскую войну 1936–1939 годов. По-видимому, он работал переводчиком для советских гэбешников, т. е. в «карательных органах». Я так думаю вот почему: в середине 1950-х годов франкистская Испания объявила всеобщую амнистию для всех участников гражданской войны (включая коммунистов) и начала налаживать отношения с СССР; испанцы-эмигранты и советские испанисты хлынули в Испанию; однако Готя поехать не мог (и он очень тяжело переживал это), так как считался в Испании criminal de sangre ‘кровавым преступником’, что означает ровно одно: сотрудничество с тайной/ политической полицией, попросту – с советской разведкой.
После разгрома республиканцев в 1939-ом году советские хозяева Готи бежали, бросив его на произвол судьбы где-то на побережье. Тут бы ему и конец пришёл, если бы не полусумасшедший француз-пилот, который прилетел на крохотном спортивном самолётике спасать кого можно. Он вывез Готю из Испании, но до Алжира им не хватило горючего, и они «приводнились» далеко от берега. К счастью, они оказались на мелководье и как-то добрались до суши, где их посадили в тюрьму… Но тогдашний Алжир – не тогдашний СССР, и Степанов выбрался из тюрьмы и добрался до Москвы. Тут подоспела Вторая Мировая, и вот Степанов на фронте. Младший лейтенант, тяжело раненный, без сознания, он попадает в плен; там немцы его выхаживают в госпитале для пленных офицеров, а после освобождения он оказывается за это в советском концлагере – где, по его рассказам, было в десять раз хуже, чем в плену. Потом – освобождение, университет и быстрый взлёт по партийной линии: Степанов становится парторгом Ленинградского отделения Института языкознания. Оттуда – естественный следующий шаг: заведующий романским сектором в нашем институте в Москве и директор института. Он пошёл бы дальше и выше, но у него была еврейская жена! И на все предложения развестись с ней и тем развернуть свою карьеру на полную ширину, Готя отвечал отказом.
Степанов ценил мои работы и уважал меня как личность. Однажды он с женой пришёл к нам в гости (в то время, как я считался крайне неугодным для властей и «влиятельные товарищи» избегали встреч со мной наедине); он подарил моим дочкам книжку переведённых им испанских сказок. В другой раз он потихоньку спросил меня, не могу ли я достать ему какую-нибудь книгу Набокова – про Набокова много говорили «на кухнях», а получить какой-нибудь его роман нормальным образом было, естественно, невозможно. Я же имел соответствующие связи и принёс ему «Дар». Он прочёл роман вместе со своей женой и долго благодарил меня. И когда на учёном совете в 1976 году меня выгоняли с работы, он не явился: защищать меня было бы слишком рискованно, а промолчать, т. е. согласиться со всеми, он всё-таки не мог. Он умер от рака осенью 1986-го года; как рассказывали, почти одновременно с любимой женой, которая умерла тоже от рака и в той же больнице…
Вот какой человек встретил меня однажды перед входом во двор Института языкознания с улицы Маркса–Энгельса (ныне она стала снова Малым Знаменским переулком). Дело было летом; мы остановились и как-то спонтанно начался разговор, быстро перешедший на меня: проблемы с печатанием работ, командировками на конференции и т. п. Георгий Владимирович удивлялся, почему власти так упорно меня не любят, а потом сам и ответил на свой вопрос: «Вы просто не умеете говорить на их языке!» Я не понял его, и тогда он рассказал мне такую историю.
Дело было в Ленинграде, в Институте языкознания, т. е. в его Ленинградском отделении. Одна из сотрудниц, очень пожилая дама, доктор наук, прожившая всю жизнь в комнатушке в коммунальной квартире, получила квартиру – из нескольких квартир, переданных городом Академии наук. Никто не сомневался в её праве на эту квартиру, никто нигде не возражал, как вдруг на самом последнем этапе, во время утверждения ордера на квартиру в районном комитете партии, что обычно было чисто формальным актом, секретарь райкома упёрся рогом: «Не считаю целесообразным!» (стандартная советская форма отказа). Возможно, тут был замешан личный интерес – скажем, на эту квартиру претендовал кто-то из его близких; но этого, разумеется, никогда не узнать. Дирекция института посылала заявления-протесты и письма-разъяснения кому надо; замдиректора даже ходил в райком лично; но ничего не помогало. И тогда обратились к Степанову, парторгу Института: «Попробуйте ВЫ. Вы же партийный! Вам не откажут…» Степанов пошёл на приём к самому секретарю райкома. Тот принял его вежливо, но холодно, не встав из-за стола. Степанов изложил все обстоятельства дела, настаивая на возрасте и научных заслугах дамы. «Не находим целесообразным!», – был короткий ответ. Степанов стал бить на жалость – «она больная … всю жизнь в коммуналке … работать так ей трудно…»; но ответ не менялся. «Товарищ, у меня ещё много других на приёме», – напомнил ему секретарь. «И тогда, – сказал мне Готя, – я понял, что у меня ровно один выход. Я медленно обошёл стол – секретарь даже подскочил в кресле: видимо, испугался, что я его буду бить; но я спокойно взял его за плечи и тихо сказал: ‘Ну, что, сделаемся, что ли, насчёт Нинки?’. И он сразу просиял: ‘А ты бы сразу так, по-человечески!’ И тут же подписал разрешение на ордер. Вот, Игорь, как надо с ними разговаривать. Я этому научился в лагере…» Увы, у меня лагерного опыта не было, и на «их» языке я говорить так и не научился.
6. Мария Алексеевна Федотова
Был ещё один совершенно необычный человек в ИЯз-е – это заведующая отделом кадров, т. е. знаменитым Первым отделом, нашего института, Мария Алексеевна Федотова. Первым отделом всегда заведовали люди из КГБ, так что ничего хорошего от них ожидать не приходилось. Но Мария Алексеевна [МА] была не просто исключением: она была замечательной личностью.
В июне 1941 года, молоденькая МА с матерью и младенцем-сыном приехала в отпуск навещать своего мужа-лётчика – на одном из приграничных аэродромов. 22-го июня в воздушном бою погиб её муж, а во время бомбёжки были убиты мать и сын… И МА осталась в авиации – в аэродромной обслуге, сначала просто уборщицей, а потом – механиком-заправщиком. Однажды зимой из-за холода бензин не тёк из цистерны в баки самолёта, и она – как всегда! – стала подсасывать ртом. И наглоталась этилированного бензина! Она не умерла в госпитале – чудом; но осталась полным инвалидом. (Когда я знал её, у неё были на лице какие-то странные синие пятна. Я не удержался и спросил, откуда они, – и так вот узнал её историю.) Не знаю, как, но она стала известна маршалу Жукову, который навестил её в госпитале, разговаривал с ней и обещал ей свою помощь после войны. Слово он сдержал и устроил её работать в первые отделы академических институтов…
МА относилась ко мне и к Лиде Иорданской (моей жене) как заботливая мать. Много раз МА предупреждала меня о разных кознях институтской партийной шелупони; она сообщала мне, когда мне обязательно надо было приходить на какой-либо идеологический семинар7, а когда было можно – или даже лучше! – не приходить. И именно она рассказала мне, что перед последним Учёным советом (когда я был изгнан из института и тем самым – из СССР) дирекция института обращалась в КГБ с запросом обо мне: «Что с ним делать?» Ответ был чёткий: «А почему вы к нам обращаетесь? Это сугубо ваше дело». Так что моё увольнение полностью на совести моих коллег.
Уже после нашего отъезда из СССР я переписывался с ней из уютного Монреаля до самой её кончины. Мир праху её!
7. Диссертация как ложе любви
Эта история не совсем про Институт языкознания – или, точнее, совсем не про Институт языкознания; это про Институт точной механики и вычислительной техники – ИТМиВТ (Академии наук СССР). Однако все, кто занимался компьютерной (хотя самого этого слова пока не было) и математической лингвистикой в нашем институте, часто туда ходили: там трудился Вячеслав Всеволодович Ива́нов, которого уволили из Московского университета (в связи с пастернаковским делом 1957-го года); Иванов организовывал в ИТМиВТ интересные семинары и научные доклады.
Директором ИТМиВТ был академик Сергей Лебедев, создатель первых советских мощных – для своего времени – компьютеров серии «БЭСМ» (‘Большая электронно-счётная машина’). Но для администрирования Лебедев совершенно не годился, и ему назначили в заместители бойкого бывшего военного связиста Ивана Сергеевича Мухина. Проблема была в том, что в институте такого ранга замдиректора должен был иметь научную степень, а у Вани Мухина ничего такого не было. Ну, раз надо, то диссертацию ему состряпали, но он был неспособен даже просто изложить её на защите… Тогда устроили совершенно секретный научный совет в какой-то совершенно секретной военно-научной организации, и там диссертация была совершенно секретно защищена.
После защиты совершенно секретная диссертация Мухина была сдана в совершенно секретное хранилище документов при ИТМиВТ. Диссертация представляла собой толстенную пачку – пару-тройку сотен – листов ватмана с чертежами каких-то узлов электронных машин... А хранилище являло из себя небольшую комнату, заставленную стеллажами, на которых хранились секретные документы. Они выдавались через крохотное окошко по запросам сотрудников, имеющих на это специальное (конечно, совершенно секретное) разрешение; в конце рабочего дня документы требовалось вернуть. Заведовали всем этим две разбитные дамы (из КГБ, разумеется). Заняты чем-либо они были только утром и ранним вечером – выдавая и принимая документы, а весь день им делать было нечего. И вот они надумали приводить к себе туда своих разнообразных кавалеров! (Ведь во всём СССР царил чудовищный жилищный кризис, а гостиницы были недоступны для рядовых граждан. Так что вопрос «Где????» стоял очень остро: см. раздел 9.) Всё бы ничего, если бы не отсутствие мебели: всего лишь две железные табуретки. Но голь на выдумки хитра, и дамы устроили себе любовные гнёздышки, расстелив на цементном полу во много слоёв чертежи, из которых состояла диссертация Мухина…
Диссертация была эксплуатируема так активно, что когда случайная инспекция застала жриц любви за исполнением и пресекла дальнейшие успехи на любовном фронте, диссертация была уже не в читабельном и даже не в сохранябельном состоянии. Её пришлось совершенно секретно сжечь во дворе института. В связи с её совершенной секретностью копий не имелось, так что труд Вани Мухина исчез насовсем… Он сам, однако, отнёсся к этому абсолютно философски. «Вот вы, учёные, – говорил он научным сотрудникам с добродушной усмешкой, – какой от всех ваших диссертаций толк для жизни? А моя-таки хорошо послужила». (И ведь правда!) Вообще он был человек не злой и охотно инструктировал редких счастливцев, отправляемых за границу, какие сорта сухой колбасы надо везти с собой, чтобы экономить валютные копейки для покупок.
8. «Ах, если бы вы видели его жену!»
Работал в ИРЯз-е (в Секторе древнерусского словаря, что ли?) некто Андрей Львов, маленький, мрачный, пропойного вида человечек. И вот однажды он был арестован и попал под суд за бытовое преступление: он и его жена, упившись вусмерть, подрались; и тов. Львов попытался убить свою жену: он швырнул её пьяную на пол, поставил ей на голову ножку супружеской кровати и прыгал на кровати – с целью раздробить ей череп! На суд дирекция института отрядила «защитную» делегацию, в лице парторга института Виктора Давыдовича Левина, очаровательного и умного красавца и суперпорядочного человека. Он должен был выступить и взывать к суду о милости, напирая на трудолюбие и аккуратность Львова. Я встретил Левина, когда он возвращался после судебного заседания, с таким выражением на лице, что мне становится тошно и сейчас, когда я вспоминаю это выражение.
– «Бедный вы, Виктор Давидович! Ну, как вы могли защищать такого… такую… такое…» – «Ах, Игорь, – ответил он, – если бы вы видели его жену…»
9. «Это ж только так говорится – ‘загорать!’»
Я – в командировке в Ленинграде (на какой-то конференции; года, разумеется, не помню), вместе с Александром Александровичем Реформатским, моим боссом (он заведовал нашим сектором) и старшим другом. Дирекция послала меня в командировку, чтобы я неотступно находился при нём: Реформатский выпивал, и очень энергично; я должен был всё время быть рядом для подстраховки – если надо, то помочь ему добраться до номера и до постели8.
Но в этот день мы были свободны и решили погулять по кладбищу Александро-Невской лавры – по знаменитому Тихвинскому кладбищу, где хоронили выдающихся деятелей русской культуры и общественной жизни. Реформатский, великий знаток и любитель этой культуры во всех её разветвлениях, водил меня от одного памятника к другому и рассказывал об интимной жизни этих великих людей (кто был любовником/любовницей кого; кто, что и как любил выпить; кто, где и как охотился; кто и где воевал; и т. д. и т. п.). Было безумно интересно. И вдруг мы увидели воткнутый рядом с каким-то памятником знак-плакатик: «Загорать на могилах категорически воспрещается!» Мы оба покачали головами, ухмыльнулись и пошли дальше – но тут же увидели ещё один такой плакатик, а потом ещё и ещё. Тут Реформатский не выдержал и обратился к рабочему, расчищавшему дорожки между памятниками: «Послушай, братец, кому это приходит в голову загорать на могилах?» Рабочий взглянул на нас как на последних дебилов и пояснил: «Так это ж только так говорится – загорать!» (Примечание для родившихся после совка: обычные люди жили в коммунальных квартирах – целая семья в одной комнате; гостиниц и персональных автомобилей практически не было; вот и выкручивались пары, кто во что горазд…)
«Прибыл с конференции». А. А. Реформатский и И. А. Мельчук.
Коллаж 1960-х гг. по мотивам картины Ф. П. Решетникова «Прибыл на каникулы»
10. «50% жопы, 50% задницы»
В одном доме с Реформатским жил его старый друг, профессор Пётр Григорьевич Богатырёв [ПГ]. Знаменитый фольклорист и этнограф, он был также прекрасным переводчиком; в частности, именно ему принадлежит первый перевод на русский язык романа Гашека «Бравый солдат Швейк». Однажды, когда я был у Реформатского, он предложил мне вместе зайти к Богатырёву, и я с радостью согласился. (Я приятельствовал с его сыном Костей, поэтом и переводчиком, который отсидел годы в воркутинских лагерях и которого позже убили агенты ГБ…)
Разумеется, разговор зашёл о «Швейке», и вот что рассказал нам ПГ. Он долго, лет 20, жил в Чехословакии, так что чешский стал ему вторым родным языком, и он прекрасно чувствовал все оттенки зачастую разухабистого гашековского текста. Поэтому, когда Госиздат заказал ему перевод, он охотно взялся за него; это происходило в середине 1920-х годов, и ПГ жил тогда в Праге. После того, как перевод был готов и отправлен в Москву, ПГ неожиданно получил из Госиздата письмо: в ТАКОМ виде перевод не приемлем. В чем же дело? А вот в чём: в чешском языке одно из самых частых слов – prdel, т. е. ‘жопа’, и в казарменно-кабацкой обстановке романа оно звучит на каждом шагу. («‘Да ну его в жопу!’, – вежливо заметил трактирщик Паливец»; это, пожалуй, самая популярная цитата из «Швейка».) Советская цензура категорически возражала против жопы! «Так что же мне употреблять??», вопрошал ПГ. – «Ну, как что? Попа, попочка, зад, задик; задница, наконец!» Представляете себе сапёра Во́дичку, призывающего бить мадьяр и посылающего их всех в попочку? Начался торг. Москва угрoжала расторгнуть контракт; ПГ угрожал расторгнуть контракт; телеграммы летели из Праги в Москву и обратно. Наконец, как думал ПГ, компромисс был достигнут. ПГ достал и показал нам старинную пожелтевшую телеграмму, которую он отправил в 1928 году из Праги в Москву и где было написано: «Soglasen 50% zhopy 50% zadnicy». И что же? Разумеется, ПГ был бессовестно обманут. В изданном «Швейке» жопа была заменена повсеместно…
11. Где находится афедрона?
Был в ИРЯз-е сектор Словаря древнерусского языка, и сидели там какие-то древние русичи – мрачные и замшелые. И трудились они, естественно, над Словарём древнерусского языка; я никого из них не знал… Кроме того, древнерусским языком занимались в Институте славяноведения и балканистики АН СССР. В 1975-ом году этот институт издал сборник «Славянское и балканское языкознание. Проблемы интерференции и языковых контактов», и в нём была напечатана статья В. Е. Ушакова: часть акцентологического словаря древнерусского языка середины ХIV века (А-Г). Вряд ли я обратил бы когда-либо на неё внимание, если бы не заметка в журнале Russian Linguistics, vol. 3, No. 3/4 (Oct. - Dec., 1977), pp. 389–390: подписанная Александром Васильевичем Исаченко, эта заметка задавала невероятно абсурдный вопрос: «Где же находится афедрон(а)?»9. Дело в том, что в статье Ушакова имеется следующий словарный вход (я не поленился скопировать его, опасаясь, что иначе мне не поверят; «и.геогр.ж.ед.в.» – это ‘имя географическое, женск. рода, ед. числа, вин. пад.’):
Оказалось, что академические специалисты по древнерусскому языку, т.е. сам В. Е. Ушаков, а также все рецензенты и редакторы сборника, умудрились не знать, что афедрон – заимствование из греческого и обозначает ‘то, на чём сидят’, т. е. задницу!
12. Pour les poumons de vos voisins!
Однажды (это был 1958 год) в Москве проходил IV Международный съезд славистов, а после его завершения на Волхонке 18/2 был устроен банкет для самых знаменитых его участников. В актовом зале поставили огромный стол и за ним расселись несколько десятков приглашённых, в числе которых был и Исаченко. Мне повезло – я тоже был приглашён и сидел за этим столом. В какой-то момент, энергично вонзая зуб во вкусные бутерброды и другие, более диковинные яства, я заметил, что несколько моих соседей по столу глотают – или, точнее, разжёвывают – какие-то большие чёрные таблетки (это был активированный уголь, который тогда принимали против интенсивного газообразования в кишечнике; но я ничего про это не знал). Я не удержался и спросил ближайшего соседа, зачем он ест такие ужасные на вид пилюли. Он явно смутился и ответил как-то растерянно (разговор шёл по-французски): – «Mais c’est bon...» И тут Исаченко, который сидел близко и слышал наши реплики, подхватил: – «…pour les poumons de vos voisins!»
13. Лариса Владимировна Степанченко
Чтобы размять затекающие от сидения мускулы и мозги, молодые (≈ < 35 лет) сотрудники обоих институтов играли в обеденный перерыв – перед походом в тошниловку на улице Грицевец (ныне – Большой Знаменский переулок) – в круговой волейбол. Но нередко среди нас оказывалась симпатичная полноватая женщина, лет на 10 постарше нас: Лариса Владимировна Степанченко [ЛВ]. Я не был с ней как-то специально знаком, но мы явно симпатизировали друг другу и, встречаясь, взаимно приветливо улыбались.
В августе 1968 года в горном походе на Алтае со мной случилась беда: торопясь приготовить ужин для голодной группы, я стал прочищать работающий бензиновый примус (чего делать ни в коем случае нельзя!), он полыхнул мне в лицо – я резко вскочил с корточек и порвал связки на левом колене и раздавил мениск… Не буду описывать все трудности, с которыми я закончил поход. В Москве опытный врач сказал мне, что абсолютно необходима операция, но свободных коек в данный момент в больницах не было, и я был поставлен на очередь. Всю осень я еле ходил, припадая на левую ногу.
И вот как-то на лестнице в ИРЯз-е ЛВ, заметив мою хромоту, спросила, в чём дело, выслушала мою историю и сказала, что муж одной её доброй подруги – хирург-травматолог, специалист как раз по коленям, и она поговорит с ним. Всё завертелось стремительно: через какую-то неделю я был осмотрен Михаилом Васильевичем Громовым в 1-й Градской больнице. Он нашёл, что моё колено в плохом состоянии и с операцией надо спешить. Коек не было, но своя рука – владыка; меня положили в травматологическое отделение – просто на пол, и Громов быстренько меня прооперировал. (Во время операции он поднёс к моему носу дурно пахнущий желтоватый обрывок чего-то, вынутый из моего колена, и сказал: «Вот какую гадость вы таскали в колене…») Мои полтора месяца в больнице – это свехзанимательная история сама по себе, но я ведь – про ЛВ, так что к ней я и вернусь.
Как только я смог передвигаться без костылей и снова стал ходить в институт, я бросился благодарить ЛВ: мы очень приятно поговорили, и она пригласила меня к себе. Вот тут-то всё и началось…
За чашкой чая ЛВ рассказала мне свою жизнь. Это было более полувека тому назад, а мне кажется, что моё потрясение не прошло до сих пор.
Июнь 1941-го года. ЛВ, девятнадцатилетняя студентка филфака, едет на каникулы к своим родственникам в деревню, в Белоруссию – на западную границу. Через пару недель деревня оккупирована немцами – выехать было физически невозможно. Семья спрятала ЛВ в погребе, где она провела, насколько я помню, около трёх лет. Лишь иногда, глубокой ночью, она могла вылезти наружу, чтобы нормально подышать. И вот – освобождение. Истощённая, страдающая от жестокого фурункулёза, еле держащаяся на ногах, ЛВ выходит из подполья… чтобы быть немедленно арестованной за сотрудничество с оккупантами! «Комсомолка, а не пошла в партизанский отряд! Десять лет лагерей!» И ЛВ отправилась на далёкий северо-восток.
Десять лет провела она за колючей проволокой; и не сломалась – осталось Человеком в самом высоком смысле слова. Но ужасно болела… Я не запомнил деталей её рассказа; запомнил только ужас, который вызвало у меня спокойное размеренное повествование. Под конец срока она встретила в лагере человека, много старше её, которого посадили задолго до ЛВ (какой-то «буржуазный спец»). Дружба – нежность – любовь – брак. В 1955-м году пришла реабилитация для ЛВ, но не для её мужа, ибо он был осуждён раньше, а потому его дело рассматривалось позже. Они поселились где-то поближе к Москве. ЛВ поступила на заочное отделение в МГУ и закончила университет! Муж умер; ЛВ устроилась на работу в ИРЯз – и вот вам и весь сказ…
Вот кто спас мою ногу: вызов на операцию по официальной очереди пришёл ко мне месяца через три после того, как я совершенно оправился и уже свободно ходил без костылей. Остаётся только гадать, что было бы с моей ногой, если бы все эти месяцы обрывки связок гнили в моём колене.
Вроде ничего особенного я про ЛВ рассказать не сумел, но это моя вина: я совсем не писатель. Однако 60 лет спустя она жива в моей памяти. Замечательный человек!
Игорь Мельчук в подмосковном лесу
14. Идеологический семинар и бухгалтер Зоя Ивановна
Однажды три партийные дамы, вполне расположенные ко мне (не помню, кто это был; мне кажется, что одна из них была Гаджиева…), поймали меня в коридоре института и стали меня убеждать выступить на идеологическом семинаре: «Очень коротко, пять-семь минут будет достаточно. Ну, пожалуйста, Игорь! А то на вас всё время нападают на партсобраниях за то, что вы не участвуете в идеологических обсуждениях…» и т. п. «А с чем выступить-то?» – «Например, с рефератом подборки “В. И. Ленин о роли интеллигенции”, всего страниц 20. Легко!» Я согласился было, но взглянув на подборку и увидев знаменитую фразу о том, что «Интеллигенция – это не мозг нации, а её говно» (до того я этой фразы не знал…), я посинел, взбеленился и отказался. После бурных переговоров дамы предложили вроде бы приемлемый компромисс: на семинаре будет зачитываться вслух статья Брежнева о высшем образовании в СССР, а я должен задать хотя бы один (1!!) вопрос по её содержанию. Тут вроде бы подвохов ожидать было неоткуда. Так и решили поступить.
И вот кто-то занудно бубнит статью из «Правды», и я улавливаю краем уха, что Брежнев обещает – через пару десятков лет – высшее образование для всех граждан СССР: прямо-таки для всех! К этому я и цепляюсь и, когда доходит время до вопросов, я, очень довольный собой, задаю блестящий, по моему мнению, вопрос: «Если все граждане СССР получат высшее образование, они все станут интеллигенцией; а пролетариев вовсе не останется. Вот мне и непонятно, как это согласуется с идеей о диктатуре пролетариата: может ли быть гегемоном класс, который стремится к самоуничтожению, т. е к превращению в интеллигенцию?» Начался большой скандалеро и детский визг на лужайке: «Что вы тут говорите! Пролетариат был и будет гегемоном!! Просто все рабочие будут с высшим образованием!!!» А я им в ответ: «Нет, при нынешнем законодательстве это невозможно: людям с высшим образованием запрещено заниматься физическим трудом!» – «Что за чушь? Откуда вы это взяли?» И вот тут вдруг подаёт голос наша бухгалтерша, Зоя Ивановна, круглолицая дама, с косами, уложенными вокруг головы, и с двумя чёрными глазами-вишенками, человек чёткий и деловой – и притом абсолютно аполитичный: «Игорь прав. У меня имеется строгое предписание не принимать на работу, связанную с физическим трудом, никого, у кого имеется диплом о высшем образовании!»10 Я уже подумал, что спасён, но не тут-то было: меня обвинили в ревизионизме, а точнее – в адлеровщине и фишеровщине (какие-то австрийские еврокоммунисты уже, оказывается, обсуждали эту неудобную тему о классе-гегемоне), меня, как писали Стругацкие в «Сказке о тройке», сгибали в бараний рог, вытирали об меня ноги и выбивали мне бубну. Но закончилось это всё, как тогда и водилось, пшиком… Т. е., к счастью, ничем: «Времена настали вегетарианские» (Анна Ахматова).
15. «Ну, с этим – только под общим наркозом!» (Юлия Васильевна Заславская)
Важной составляющей жизни ИЯз-а было машбюро: комната в которой сидели пять-семь машинисток, печатающих на пишущих машинках наши научные труды. (Интересно, сколько из моих читателей видели пишущую машинку…) Заведовала этим бюро Юлия Васильевна Заславская, бойкая и языкастая дама лет пятидесяти. (Она была женой – или уже вдовой? – одного из мерзейших сталинских журналистов, Давида Заславского, который, в частности, активно участвовал в травле Мандельштама и Пастернака.)
Как-то раз машинистки затеяли обсуждение рискованной темы: с кем из сотрудников ИЯз-а стоило бы переспать? В этот момент я входил в машбюро, но услышав разговор, остановился в дверях – послушать. Кто-то произнёс вопросительно: «Бертагаев?» И Заславская взвилась: «Ну, с этим только под общим наркозом!» И я не удержался: «А кому наркоз-то? Вам или ему?» И получил в ответ: «Обоим!»
16. ИЯз и ГБ
Я мог бы рассказать о моих явных контактах с представителями организации, название которой непрерывно менялось11; это название во время совка было не принято произносить вслух на публике – как нечто не совсем приличное. Здесь же я буду фамильярно именовать её просто ГБ.
В моей жизни ГБ являлось мне лично трижды – как в народной сказке. Эти три встречи детально описаны в книге Мельчук, Игорь. 1999. Опыт теории лингвистических моделей «Смысл ⇔ Текст» [2-ое издание], Москва: Школа “Языки русской культуры”, стр. 339–344, и повторять здесь это описание незачем. Мне, однако, хотелось упомянуть эти встречи с ГБ: это важный составляющий элемент моей жизни в ИЯз-е.
В частности, надо сказать хоть пару слов о том, как наш «куратор» (таково было его официальное титулование), капитан ГБ Пётр Васильевич Гринёв12, устроил мне дело. Гринёв был абсолютно серое и малозаметное кувшинное рыло; даже под страхом немедленного расстрела я бы не мог вспомнить его физиономию, хоть и видел его не один раз. Он обвинил меня в том, что я был любовником жены Романа Якобсона – известного литературоведа Кристины Поморской. Факты были таковы: во время V-го международного съезда славистов в Софии (в 1963 году) Якобсон – гвоздь этого съезда – настоял, чтобы именно я вёл заседание, на котором он делал пленарный доклад. (И отказать ему не смогли! Меня пустили в Софию, правда, только по туристической путёвке, которая стоила несколько моих месячных зарплат.) Объяснялось это тем, что в это время я готовил к изданию переводной том сочинений Якобсона, и он был очень заинтересован в этом; нам надо было обсудить целый ряд важных деталей перевода13. Тов. Гринёв, желая, видимо, заработать звёздочку на погоны или внеочередной отпуск, сочинил историю о моих эротических подвигах (Поморска никогда не бывала в Москве, а я – в Бостоне, где они жили с Якобсоном; расстояние между Москвой и Бостоном – 7 222 км! Стать любовником на такой дистанции?!? Но разве какие бы то ни было факты могли быть препятствием для политических обвинений в СССР?) Именно этим пикантным фактом ГБ объясняло повышенный интерес Якобсона ко мне – но о логике этого объяснения прошу меня не спрашивать. Гебисты таскали меня в 11 вечера в тайные помещения ГБ – где-то под (в буквальном смысле!) Центральным домом литераторов, занудно допрашивали, пугали – а я взял и уехал в командировку в Новосибирск, в Академгородок, под высокое покровительство профессора Ляпунова. Меня оставили в покое… Времена, действительно, уже были вегетарианские.
17. Совместная работа с Владимиром Андреевичем Успенским
Шёл я однажды по Аэропортовской улице – в сторону от центра – и столкнулся нос к носу с профессором В. А. Успенским [ВА], известным деятелем в области машинного перевода и математической лингвистики, который почти бежал в обратную сторону; мы оба куда-то опаздывали. Но накануне, на каком-то семинаре, мы поспорили из-за деталей в определении флективной категории падежа, и после суток размышлений каждый из нас имел новые доводы. «ВА, я теперь знаю, как вам ответить на…» – «Но, дорогой ИА, это ведь…» – «Ну, вот, так как…» И в этот момент две тяжёлые руки легли на наши плечи. «Граждане, пройдёмте!», заявил нам здоровенный милиционер, как тогда называли обычных полицейских. Одна и та же мысль промелькнула в наших бедных головах: «Ну, уже за обсуждение падежей стали брать???» Напрасно мы взывали к стражу порядка, пытаясь убедить его, что мы спешим на работу; он ничего не желал слушать и, твердой рукой держа нас за плечи, ввёл нас в безымянную комнату в ближайшем подъезде, где мы оказались перед лицом сурового старшины и нескольких милиционеров. Это был так называемый опорный пункт милиции: скрытый полицейский участок, откуда силовики (как их теперь называют) могли быстро переместиться куда надо. А нас туда затащили в качестве понятых! Повод был следующий.
Некий гражданин, средних лет, вполне приличного вида – в очках и в шляпе, был пойман на площадке третьего этажа, где он мочился на стенку. Теперь он уныло стоял посреди милиционеров и старался довести до их сведения, что он человек приличный, что ему просто приспичило, вот все его документы, что он готов всё немедленно вымыть и заплатить штраф и что, следовательно, арестовывать его незачем. Но старшина был неумолим. У задержанного вынули шнурки из ботинок, сняли с него галстук и ремень, переписали содержимое его карманов и бумажника, и старшина пыхтел над протоколом, каковой мы с ВА должны были подписать. Но тут у старшины возникла чисто лингвистическая проблема: как сформулировать заглавие протокола. «Протокол о … чём??? Не могу же я написать ‘Об обоссании’! Вот вы, граждане, вы люди учёные, – подскажите!» ВА и я бросаемся на короткий мозговой штурм, и рождается ответ: «Протокол об обмочительстве подъезда №…» Старшина в восторге; он быстро дописывает протокол, и мы с ВА ставим свои подписи. Нас благодарят и отпускают.
Не знаю, хранятся ли подобные протоколы достаточно долго; если да, этот наш совместный труд будет когда-нибудь найден кем-нибудь где-нибудь. А если нет, пусть эти несколько строк будут ему памятником!
18. Как я ушёл из ИЯз-а
26-го января 1976 года в газете «Нью-Йорк Таймз» было напечатано моё письмо в поддержку Андрея Дмитриевича Сахарова14.
Опять-таки разъяснение для молодёжи: Сахаров – учёный-физик, академик, один из создателей водородной бомбы в СССР, который постепенно прозрел и в 70-ые годы стал диссидентом – лютым врагом совка; власти безобразно травили его, поливая помоями в печати и сослав его под домашний арест в Горький (т. е. нынешний Нижний Новгород). Я был знаком с ним: я согласился служить ему переводчиком на встречах с западными корреспондентами – после ареста Натана Щаранского, который был его переводчиком до того. Кроме того, я пару раз – по его приглашению – рассказывал ему о лингвистике. Это был человек чёткий, рассудительный, мудрый и чистейший во всех смыслах этого слова – немного даже не от мира сего. Я просто влюбился в него и, в конце концов, взорвался, читая в газетах письма «советских трудящихся и учёных», – и написал в «Нью-Йорк Таймз».
25-го марта того же года, т. е. точно два месяца спустя, я не был переаттестован в своей должности на закрытом заседании Учёного совета ИЯз-а – как не удовлетворяющий требованиям, предъявляемым к советскому научному работнику… Это заседание подробно описано в вышеупомянутой книге Мельчук 1999, стр. 315–325, и здесь я не буду воспроизводить это описание.
Немедленно уволенный из института, я не смог найти никакой, даже временной работы (а обратился я примерно в сотню разных учебных заведений) и тем самым превратился в «социального паразита», преследуемого полицией (которая, как я уже говорил, тогда называлась милицией)… Ничего, кроме эмиграции, не оставалось. Благодаря нашему еврейству, мы смогли уехать в Канаду, и я всё начал заново в Монреальском университете. Но не было бы счастья, да несчастье помогло: моя вторая жизнь сложилась на редкость удачно, так что, как это ни парадоксально, изгнание пошло мне на пользу… «Никогда и не узнаешь, где найдёшь, где потеряешь!»
Благодарности
Т. А. Майсак подбил меня на написание этого текста; Л. Н. Иорданская и Л. П. Крысин прочли его первые наброски, и их замечания избавили меня от целого ряда ляпов и неуклюжих выражений. Сердечное спасибо им!
Приложение 1
О. С. Кулагина и И. А. Мельчук. Машинный перевод с французского языка на русский. Вопросы языкознания №5, 1956
Примеры переводов взяты из статьи Кулагина, Ольга. 1958. Машинный перевод с французского языка. Известия вузов. Математика, №5, 46–51.
Приложение 2
Где же расположен(а) Афедрон(а)? Russian Linguistics, vol. 3, No. 3/4 (Oct. - Dec., 1977), pp. 389–390
Приложение 3
- 1. После образования ИРЯз-а в 1958 году, ИЯз был выселен с Волхонки на площадь Ногина (ныне – Славянская площадь), в ведомственное здание, где ему были отведены неудобные помещения на первом этаже. Затем ИЯз переехал во флигель голицынского имения на Волхонке (№ 14), рядом с Пушкинским музеем, а ИРЯз остался на Волхонке 18/2.
- 2. Прямо как в анекдоте про афедрону (см. раздел 11): сама афедрона есть, а слова нет…
- 3. Мне захотелось прикрепить здесь эту статью. Она трогательно наивна, немного смешна и хорошо отражает наш низкий лингвистический уровень тех лет. См. Приложение 1.
- 4. Дело происходило в самом начале 1960-х годов, групп машинного перевода было совсем мало, и я общался – по почте, разумеется – практически со всеми.
- 5. «… благородные девицы, ледя́ми называемые» (К. П. Прутков). — Эти леди завели на задней стенке одного из книжных шкафов список товарищей, посещавших мужской туалет, и отмечали палочками число посещений. Я значился под кодом «РЧ» (рыжий чёрт), а некто Д. обозначался как «ДН» (длинный недоносок).
- 6. Трудно удержаться и не привести здесь прекрасную басню Светы Чирковой (Блувштейн) на эту тему:
Однажды в бане, в голом виде,
Вдруг Жопа встретилась с Лицом.
Лицо промолвило в обиде:
«А ты всё, Жопа, молодцом!Стройна, румяна и красива,
Ну просто смотришься на диво,
А в чем же дело, боже мой,
Ведь мы ровесники с тобой».И отвечала Жопа честно:
«Хотя порой бывает тесно,
Но всё ж живу я как хочу,
Я не волнуюсь, не ворчу,
Морщинами не собираюсь,
Ну, в общем, вовсе не стараюсь
Быть самой важной среди жоп.
А ты, кивая на склероз,
Суёшь куда попало нос,
Улыбку корчишь, глазки строишь,
Мужчин ленивых беспокоишь,
Короче, ты ведешь игру,
А я смотрю на все и сру…»
* * *
Мораль ясна любой собаке,
Она уже в ушах звенит!
Коль будет все тебе до сраки
Прекрасным будет внешний вид. - 7. В академических институтах, т. е. в исследовательских центрах, как, впрочем, и во многих других советских учреждениях, проводились (раз, а то и два в неделю) идеологические семинары, на которых зачитывались вслух ведущие статьи из «Правды», а также обсуждались работы Ленина или какие-либо актуальные кампании, проводимые партией.
- 8. Реформатский сыграл исключительную роль в моей жизни; см. Мельчук, И. 1980. Памяти А. А. Реформатского (16.X.1900 — 3.V.1978). Russian Linguistics, 1980, 4: 4, 341-361.
- 9. Не могу удержаться, чтобы не прикрепить также и заметку Исаченко: см. Приложение 2.
- 10. Эти строгости были связаны, как все прекрасно понимали, с желанием воспрепятствовать тому, чтобы интеллигенты, уволенные с работы по политическим мотивам, могли работать котельщиками, дворниками, грузчиками и т. п., как они пытались это делать (и делали).
- 11. Вот известные мне имена советского гестапо (в хронологическом порядке): ЧК (чрезвычайная комиссия), ВЧК (всероссийская чрезвычайная комиссия), ОГПУ (объединённое государственное политическое управление), ГПУ (государственное политическое управление), НКВД (народный комиссариат внутренних дел), МВД (министерство внутренних дел), MГБ (министерство государственной безопасности), КГБ (комитет государственной безопасности), ФСБ (федеральная служба безопасности).
- 12. Прямо Петруша Гринёв из «Капитанской дочки»!
- 13. Интересна судьба этого тома. Он был подготовлен и принят к печати Издательством Иностранной литературы где-то в 1965-ом году. Но Н. Чемоданов, ставший главой лингвистической редакции (вместо либерального Звегинцева), всячески тормозил продвижение тома. А в 1968-ом году, после удушения Пражской весны, он написал в ЦК партии донос на Якобсона – и том вообще был выкинут из плана и рукопись уничтожена. Деньги, правда, переводчикам заплатили… Двадцать лет спустя были выполнены новые переводы – и том «Избранные работы» Романа Якобсона появился на свет (1985, Москва: «Прогресс»).
- 14. См. Приложение 3.